Страницы

четверг, 25 августа 2011 г.

Политика памяти и мемориальные законы


Николай Копосов
24.08.11


От редакции. Только что вышла в свет новая книга Николая Копосова «Память строгого режима. История и политика в России». Это книга о «политике памяти». Н. Копосов и до этого написал две великолепные книги, в которых идет речь об «эпистемологии историков», т.е. о том «как мыслят историки», показаны важные точки изменения исторический методологии. И одновременно он является одним из немногих, а может быть, и самым интересным русским public philosopher, который рассказывает широкой аудитории о том, что такое историческое знание. РЖ публикует небольшой фрагмент одной главы из новой книги Николая Копосова, в которой речь идет о «мемориальных законах», Холокосте и дискуссии европейских историков о «политике памяти».

* * *
Своеобразие нынешней исторической политики во многом коренится в двух важных особенностях современной памяти. Речь идет о криминализации и виктимизации прошлого — о взгляде на историю как на цепь преступлений и о стремлении человеческих коллективов представить себя в качестве их жертв. Парадигма такого отношения к прошлому сформировалась во многом вокруг Холокоста, но не только. В самом деле, за пределами «блестящего тридцатилетия» устремленный в прошлое взгляд современного человека немедленно обнаруживает эпоху катастроф и «глобальных зверств», нередко совершавшихся во имя будущего. Распад прогрессистских иллюзий сопровождался не только ностальгической консервацией наследия, но и фиксацией на трагическом опыте, который, как многим казалось, покончил с традицией европейского гуманизма. Мировые войны, Холокост и ГУЛАГ стали символами памяти XX века. Но история, центральными событиями которой они являются, — преступная история. Эти события создали важную матрицу восприятия прошлого — его криминализацию.
Холокост далеко не сразу стал центральным элементом «памяти века». Но не будет преувеличением сказать, что память о нем превратилась в один из определяющих факторов подъема памяти. «Память жертв» является классической, максимально легитимной моделью современной исторической памяти (хотя, разумеется, эта форма памяти существовала и раньше — например, еврейская память была определена «разрушением Храма» и последующими гонениями). Огромную роль в ее распространении сыграли также «комиссии по установлению правды» в Латинской Америке и Южной Африке.
Виктимизация истории была подготовлена «демократическим поворотом» в историографии 1950—1970-х годов, связанным с торжеством социальной истории. Это была «история снизу», увиденная с точки зрения народа. Традиционная история, описывавшая деяния королей и полководцев, история государства и национального величия, привилегированное орудие патриотического воспитания, в этот период уступает место истории тех, по ком тяжкой поступью «прошлась» история политическая. Тех, кто своим трудом и страданиями оплатил ее «триумфы и трагедии». Эта гуманистическая установка не только создавала «парадигму сострадания» в восприятии истории, но и стимулировала интерес исследователей к народной культуре со свойственными ей механизмами передачи «контрпамяти».
Подъем исторической памяти, криминализация и виктимизация прошлого повсеместно способствовали превращению «национального романа» в криминальную хронику. «История — лишь долгая череда преступлений против человечности», — резюмировал такое отношение Пьер Нора. Революционный террор и гражданские войны, колониальные завоевания и работорговля, мировые войны, тоталитарные режимы и сотрудничество с ними — таков далеко не полный список тем, которые выдвинула на первый план демократическая критика национальной истории.
Но такая история непригодна для целей патриотического воспитания и сплочения наций под эгидой правящих кругов. Неудивительно, что эти последние, в особенности консервативно настроенные политики, регулярно выступают в защиту национального прошлого от «очернителей» из числа левых интеллектуалов. В этом — нерв современной политики памяти, в центре которой стоит память о насилиях и преступлениях. Главное место среди этих преступлений занимают Холокост и, отчасти, ГУЛАГ. Поэтому мы остановимся на формировании памяти о тоталитарных режимах.
Нацизм, как известно, был осужден Международным военным трибуналом в Нюрнберге в 1946 году как человеконенавистническая идеология, приведшая к тяжелым преступлениям против мира, военным преступлениям и преступлениям против человечности. Вслед за этим в законодательство ряда стран — прежде всего тех, где до 1945 года существовали фашистские или близкие к фашизму режимы, — были внесены нормы, осуждавшие фашизм и запрещавшие фашистские партии, движения и символику (впоследствии эти нормы расширялись и уточнялись). Одновременно в занятой союзниками Германии осуществлялась денацификация — судебное преследование нацистских преступников и «чистка» государственного аппарата от лиц, активно сотрудничавших с режимом. Некоторых из них казнили, другие были приговорены к тюремному заключению, потеряли право занимать государственные должности и преподавать в университетах. Процессы над военными преступниками и коллаборационистами прошли также в Японии, Италии, Австрии, Франции, Финляндии и других странах.
Однако денацификация оставалась поверхностной, а в связи с началом холодной войны и вовсе была свернута. Многих бывших нацистов амнистировали, они вернулись в свои офисы и за университетские кафедры. Вспоминать о массовом соучастии в делах режима в 1950-е годы стало, мягко говоря, не принято. Правда, некоторые интеллектуалы — например, Карл Ясперс, а несколько позднее Теодор Адорно — остро ставили вопрос о «немецкой вине», то есть об ответственности за нацизм не только отдельных осужденных военных преступников, но народа в целом. Однако большинство немцев ограничивались осуждением Гитлера и его приближенных, как если бы сами они никогда режим не поддерживали. Такой была и официальная позиция правительства ФРГ. Немцы «помнили» войну, национальную катастрофу и возрождение, но отнюдь не соучастие в преступлениях.
Изменения начались в 1960-х годах. Новые процессы над нацистскими преступниками, и прежде всего дело Эйхмана, одного из главных организаторов «окончательного решения», судимого в Иерусалиме в 1962 году, привлекли внимание общественности к проблеме Холокоста. В еще большей степени, чем само дело, на общественное мнение повлияла книга Ханны Арендт «Эйхман в Иерусалиме», где облик палача как «простого человека» и «рядового бюрократа» был поставлен в связь с теорией тоталитаризма. Демократическое, в значительной части молодежное движение 1968 года было протестом против поколения «отцов», не сумевшего свести счеты с нацизмом, в наследии которого молодежь не без основания видела одну из причин сохранения антидемократических тенденций.
Центральность Холокоста для еврейской идентичности выявилась в основном уже после военных потрясений 1973 года, поколебавших оптимистическую устремленность в будущее, которая ранее определяла интеллектуально-политический климат в Израиле. Именно в 1970-х годах проблема исторической вины за Холокост и, шире, ответственности за сотрудничество с нацизмом стала одним из определяющих факторов западной политической мысли. По словам Питера Новика, память о Холокосте стала «гражданской религией» Запада. Немецкое общественное мнение начинает рассматривать национал-социалистическое прошлое «по Ясперсу», сквозь призму «немецкой вины». Аналогичные оценки в 1970-е и последующие годы многократно звучали в заявлениях высших официальных лиц Германии. Были предприняты огромные усилия по увековечению памяти жертв национал-социализма, а оставшимся в живых выплачивались значительные компенсации.
Такое отношение стало характерным и для других стран. Например, для Франции, где на смену голлистскому мифу о Сопротивлении пришло болезненное осознание массового сотрудничества с оккупантами. Актуальность «синдрома Виши» (памяти о коллаборационизме и депортациях) не ослабевает вот уже около сорока лет. С большим трудом преодолевая голлистский миф, официальная Франция также признала — устами президента Жака Ширака — ответственность за соучасие в Холокосте.
В итоге в 1970—1980-е годы осуждение нацизма приобрело новый смысл для европейского исторического сознания. Его преступления перестали рассматриваться — и на официальном уровне, и в общественном мнении — как дело кучки нацистских вождей. Или, самое большее, как «внутреннее дело» Германии. Не снимая ответственности с главных преступников, мы сегодня понимаем, что их «деяния» стали возможны при попустительстве, а иногда и содействии большого количества людей в разных странах.
Прийти к такому пониманию было непросто. Это потребовало огромных усилий, интеллектуального мужества и политической зрелости. Но именно его многие сегодня рассматривают как залог демократического будущего. Проект единой Европы в значительной мере основан на признании разделенной ответственности за прошлое. Холокост оказывается важнейшей основой европейской идентичности.
Но понимание ответственности за прошлое — это трагическое понимание. Воспринятый как центральное событие современной истории, Холокост подрывал веру в человека, разум и прогресс. Веру в светлое будущее. Неслучайно с подавленным и вернувшимся опытом катастрофы некоторые исследователи связывают постмодернистский кризис рациональности. Задача дальнейшего развития демократии в этих условиях представляется весьма нелегкой.
В 1970-е годы участились попытки ревизионистских интерпретаций нацизма. Их крайним проявлением стал так называемый негационизм. Его главный тезис состоит в том, что газовых камер не существовало, что они — клеветническое измышление победителей в войне. В крайне правых, профашистских и антисемитских кругах такие утверждения периодически высказывались еще с 1940-х годов. Однако тогда они не получили сколько-нибудь широкого отзвука. Напротив, в 1970-х, по мере подъема памяти, они стали привлекать больше внимания.
В 1979 году разгорелся скандал вокруг профессора Лионского университета Робера Фориссона, который усомнился в существовании газовых камер. Его взгляды, естественно, не получили поддержки, и спор шел о том, следует ли во имя свободы слова предоставлять негационистам право публично выражать свои взгляды. Французское общественное мнение поддержало в этом споре известного историка Пьера Видаля-Наке. С его точки зрения, негационизм не имеет под собой никакой научной основы и является чистым проявлением антисемитизма; поэтому он должен быть осужден. Другим известным случаем негационизма уже в 2006 году стало дело английского историка Дэвида Ирвинга, который был приговорен австрийским судом к трехлетнему заключению за отрицание существования газовых камер.
Но попытки переоценки нацизма не сводятся к негационизму. Несколько менее одиозна — и более распространена — его «нормализация» с помощью сравнения с другими диктатурами XX века. Наиболее известным примером является «спор историков» в Германии 1980—1990-х годов. Исследователи ревизионистского направления во главе с Эрнстом Нольте утверждали, что Холокост неправильно считать уникальным преступлением против человечности, а немцев — «нацией преступников». Поэтому немецкую историю надо писать так, чтобы она внушала подрастающему поколению не только стыд, но и гордость. Нацистский террор, с точки зрения Нольте, — лишь эпизод кровавой истории «европейской гражданской войны», ответственность за которую несет коммунизм, поскольку нацизм был реакцией на большевизм. Попыткам дать «более сбалансированную» (как сейчас принято выражаться в России) оценку нацизма сочувствовал канцлер Гельмут Коль, историческая политика которого характеризовалась противоречивостью (поскольку он одновременно способствовал и увековечению памяти жертв Холокоста).
Главным оппонентом Нольте выступил Юрген Хабермас, отстаивавший тезис об уникальности Холокоста среди геноцидов XX века и развивавший мысль о ценности накопленного в послевоенной Германии опыта критического отношения к национал-социалистическому прошлому. Без этого опыта был бы невозможен разрыв с прошлым — и построение демократического общества. Опасность ревизионизма как раз в том, что под флагом исторической объективности происходит реабилитация нацизма. «Спор историков» завершился поражением ревизионистов (но он способствовал снятию табу на сравнение нацизма и коммунизма). И это естественно. Политическая культура демократических стран делает невозможным пренебрежение «памятью жертв».
«Спор историков» не был изолированным эпизодом в «битвах за прошлое» последних десятилетий. Стремление канцлера Коля создать немцам «приемлемое прошлое» находит параллели и в других странах, причем как побежденных, так и победителях во Второй мировой войне. Наиболее скандальный характер приобрели попытки обеления прошлого в Японии (которая совершила чудовищные военные преступления, включая «нанкинскую бойню», стоившую жизни миллионам мирных китайцев). Но аналогичные тенденции отмечались в политике правительств Маргарет Тэтчер и Рональда Рейгана. Маргарет Тэтчер, например, пыталась воссоздать настоящий культ викторианской Англии — времени расцвета экономики и наивысшего подъема могущества этой страны. Но также и времени острых социальных конфликтов, ограбления колоний и торжества разного рода «дисциплинарных практик», стоявших на страже «ханжеской морали».
Попытки неолиберальных правительств 1980-х годов создать своим странам удобное прошлое не имели большого успеха. Они не вызвали понимания у большинства представителей исторической профессии (хотя некоторые историки их поддержали). Но сами эти попытки весьма симптоматичны: «неолиберальный поворот» в политике и экономике вкупе с «кризисом будущего» создавал предпосылки не только для подъема памяти, но и для национализации прошлого. Напряжение между поиском «приемлемого прошлого», которое может быть основой позитивной национальной идентичности, и невозможностью пренебречь памятью жертв в значительной мере определяет характер исторической политики в современных демократических обществах. Способом разрешения этой дилеммы стал акцент на культурные аспекты исторической памяти, в организационном смысле поддерживаемый «индустрией наследия». Современная политика памяти в демократических странах состоит, прежде всего, в поддержании демократических ценностей и культе «наследия». Конечно, эта политика порой содержит элементы национализма. Более того, в последние годы эти тенденции усилились. Но в целом американский мультикультурализм, европейская интеграция и демократические традиции этих стран существенно ограничивают возможности новой национализации прошлого.
В условиях такого внимания к трагическим страницам прошлого попытки негационизма — вкупе с ростом влияния крайне правых — привели европейских политиков к мысли о необходимости усовершенствовать антифашистское законодательство. Именно в этом контексте стали появляться мемориальные законы.
Классической страной мемориального законодательства является Франция. Сам термин также французского происхождения. Обычно под ним имеются в виду четыре французских закона:
—закон Гзссо 1990 года, объявляющий уголовно наказуемым преступлением отрицание Холокоста (его принятие было эхом дела Фориссона);
—закон 2001 года, признающий геноцидом истребление армян в Турции в 1915 году;
—закон Тобира 2001 года, объявляющий работорговлю преступлением против человечности;
—закон 2005 года о французском «присутствии» в бывших колониях.
Подобные законы существуют и в других странах, причем 1990-е и 2000-е годы увидели стремительный рост мемориального законодательства. Отметим, что мемориальные законы бывают двух типов. С одной стороны, это чисто декларативные законы, выражающие официальную оценку государством того или иного исторического события или явления. Максимум, что они содержат, — неопределенное предписание уделять внимание этому событию в исследованиях и преподавании. С другой стороны, это законы, криминализирующие те или иные взгляды на прошлое (то есть вводящие уголовное наказание за их публичное выражение). Среди упомянутых французских законов только один — закон Гэссо — предусматривает такое наказание. Большинство мемориальных законов других стран также являются декларативными. Но в ряде стран законы предусматривают уголовное наказание — почти исключительно за отрицание Холокоста. Такие законы с послевоенного времени существуют в Австрии и Германии, а с 1964 года — и в Швеции. Под влиянием закона Гэссо аналогичный закон был принят в 1995 году в Бельгии. Есть соответствующие нормы в Чехии и Словении. Однако их нет в США (где существует развитое законодательство против расовой дискриминации), в Англии (где они считаются несовместимыми со свободой слова), в Японии, Италии, Финляндии и большинстве других стран. В Венгрии после острых дебатов они, как и в Англии, были объявлены несовместимыми со свободой слова.
Наконец, в Швейцарии и в Бельгии является уголовным преступлением отрицание геноцида армян в Турецкой империи в 1915 году (декларативные законы, признающие массовое уничтожение армян турками геноцидом, существуют во многих странах). В 2006 году французская Национальная Ассамблея проголосовала за введение уголовного наказания за отрицание геноцида армян, но этот закон еще не утвержден — и, вероятно, не будет утвержден — Сенатом и президентом. Турция, напротив, яростно оспаривает возможность квалифицировать уничтожение армян как геноцид.
Инициативы мемориальных законов, криминализирующих определенные взгляды на прошлое, продолжают появляться. В 2007 году принято рамочное решение Европарламента, приглашающее европейские страны запретить отрицание Холокоста. Следует отметить, что в ходе обсуждения Литва и Латвия высказали не нашедшее поддержки предложение ввести наказание и за отрицание преступлений сталинизма. Проекты законов, предусматривающие такое наказание, были предложены в Польше, Украине и Литве (к чему мы еще вернемся).
Итак, мы видим, что проблема исторической ответственности постоянно находится в фокусе внимания общественного мнения демократических стран. Не следует, разумеется, идеализировать ситуацию, поскольку в некоторых из них сильны крайне правые движения, а умеренный национализм порой проявляется даже в государственной политике. И все-таки можно сказать, что в них состоялось, пусть и не безболезненно, «преодоление тоталитарного прошлого», по крайней мере нацистского прошлого. Потому что с коммунистическим прошлым дело обстоит не так однозначно.
* * *
(…) Нарастание демократической критики советского опыта в странах Восточной Европы, а затем и падение коммунистических режимов привели к усилению тенденции приравнять коммунизм к нацизму. Ее проявлением стала «Черная книга коммунизма», опубликованная группой французских историков под руководством Стефана Куртуа в 1997 году. В ней дана общая характеристика коммунистического террора в странах Европы, Азии, Африки и Латинской Америки и предложены подсчеты общего числа его жертв (почти 100 миллионов), которое во много раз превышает число жертв других «диктатур». Книга вызвала волну протеста: сводить сравнение нацизма и коммунизма к колонкам цифр — значит затушевывать специфику каждого их них. В целом современные историки не склонны изображать СССР в соответствии с упрощенной моделью тоталитаризма в стиле 1950-х годов. Однако научное сравнение нацизма и сталинизма — это задача, к которой современная историография только приступает.
Особенно болезненный характер память о коммунизме приобрела в странах Восточной Европы. Здесь, как и в СССР, в период существования коммунистических режимов национальные исторические концепции были модифицированы в соответствии с моделью марксистской глобальной истории. Важным ее аспектом являлось представление о лидирующей роли СССР среди «братских стран» «социалистического лагеря». Равно как и о его неизменно правильной внешней политике. Согласование «национальных романов» с советской имперской идеологией противоречило историческому сознанию населения этих стран. Что неизбежно вело к развитию контристорий и контрпамятей, подавлявшихся, но так и не подавленных коммунистическими режимами.
Сохранение контрпамятей и элементов национального романа в официальных концепциях истории способствовало консолидации антикоммунистической оппозиции. Дискредитация коммунистических режимов здесь, как и в СССР, была осуществлена на территории истории. Главной темой демократической пропаганды конца 1980-х годов, эпохи «бархатных революций», распада СССР и обретения независимости бывшими союзными республиками, стало осуждение сталинских репрессий, советского тоталитаризма и внешней политики СССР. Пакт Молотова-Риббентропа занимал особое место в этой пропаганде, поскольку он символизировал сотрудничество двух тоталитарных режимов, от которых пострадали эти страны. Такие оценки в значительной мере разделялись и российскими демократами.
Падение коммунизма в Восточной Европе, как и в России, привело к сокращению интереса к истории. В центре внимания оказался теперь вдохновлявшийся идеальным образом Запада проект будущего, а пришедшие к власти в большинстве этих стран группы старой номенклатуры не были заинтересованы в том, чтобы «ворошить прошлое». В 1990-х годах продолжалось воссоздание национальных романов. Это было непросто — с учетом сложной исторической судьбы большинства этих стран, в истории которых более или менее краткие периоды независимости перемежались столетиями пребывания в составе различных государств. К тому же писать национальный роман на исходе XX века было интеллектуально проблематичным занятием. Ведь политическую историю в современной науке о прошлом потеснила социальная и культурная история, которая, в свою очередь, распалась на с трудом поддающиеся обобщению фрагменты. Поэтому реставрация национальной истории неизбежно опиралась на интеллектуальные модели, заимствованные у историков XIX века и не соответствующие современным научным критериям. В итоге между практикой исторического исследования и воссозданием национальной исторической мифологии возникал с трудом преодолимый зазор.
В 1990-х годах официальные концепции истории в странах Восточной Европы ориентировались главным образом на либеральную модель. Та или иная нация объявлялась исторически тяготеющей к модели западной демократии, претворению которой в жизнь мешали внешние завоеватели, особенно Россия, пытавшаяся — в советский период — заставить эти народы пойти по исторически тупиковому коммунистическому пути. Только после провала советского эксперимента они смогли вернуться на естественный для них путь демократии.
* * *
(…) Острой проблемой для Восточной Европы является память о нацизме. До падения коммунистических режимов здесь насаждалась советская точка зрения (восходящая к антисемитским кампаниям конца 1940-х годов), согласно которой лагеря смерти — это не Холокост, а военные преступления против мирных жителей. В конце 1980-х эта сталинская концепция была отвергнута, а в 1990-х годах общеевропейская память о Холокосте стала официальной памятью новых независимых государств. Но при этом вскрылись замалчивавшиеся в коммунистический период факты массового (порой вынужденного, но нередко добровольного) сотрудничества населения этих стран с нацизмом. Стало достоянием гласности и то, что традиционный в регионе антисемитизм привел к перерастанию еврейских погромов в поддержку населением политики геноцида. Именно участие «местных сил» сделало геноцид столь масштабным — в большинстве стран региона погибло более 90% проживавших в них евреев. На этом фоне особенно одиозными выглядели парады ветеранов СС, например, в странах Балтии, поскольку стало очевидным, что симпатии части их жителей к нацизму, проявившиеся в ходе войны, невозможно объяснить одной только борьбой за национальную независимость.
Подобные факты вызывают крайне болезненную реакцию со стороны общественного мнения и даже профессиональных историков, которые зачастую сдержанно относятся к исторической пропаганде правительств. Острую дискуссию вызвала в Польше публикация книги историка Яна Гросса «Соседи», посвященной еврейскому погрому 1940 года в деревне Едвабна. Гросс показал, что истоки Холокоста отчасти связаны с народным антисемитизмом. Поляки — один из наиболее пострадавших от нацизма и сталинизма народов Европы народ, вписавший героические страницы в историю борьбы с тоталитаризмом, — предстали не только жертвами, но и соучастниками преступлений против человечности. Причем не отдельные, давно уже осужденные предатели, а обычные люди, носители народной культуры.
Болезненность и неоднозначность исторической памяти стран Восточной Европы связана с их угнетением обоими тоталитарными режимами. К тому же эта память пока не стала частью общеевропейской памяти, и чувство «непризнанности», «неуслышанности» их голоса Западом (когда-то отдавшим эти страны в руки сначала Гитлера, а потом Сталина) дополнительно осложняет дело. Это чувство отразилось, например, в нашумевшей речи бывшего министра иностранных дел Латвии Сандры Калниете в Лейпциге в 2004 году:
Более пятидесяти лет история Европы писалась без нас. Победители Второй мировой войны делили всех на добрых и злых, на правых и виноватых (...) Оба тоталитарных режима — нацизм и коммунизм — были в равной степени преступны. Ни в коем случае нельзя оценивать их по-разному на основании того факта, что один из них стоял на стороне победителей. (...) Проигравшие должны писать свою историю, потому что и она заслуживает законного места в. истории континента. В противном случае история Европы останется односторонней, неполной и нечестной.
В этом выступлении, вызвавшем весьма критические комментарии, в частности и в самой Латвии, явственно слышится обида «пасынков истории». Однако форма, в которой она выражена, свидетельствует о «непроработанности» прошлого (если воспользоваться формулой Теодора Адорно). Говоря об истории с точки зрения проигравших, Калниете, по-видимому, имеет в виду лишь то, что страны Восточной Европы в результате победы над фашизмом попали под гнет другого тоталитарного режима. И поэтому дискурс победителей — это не их дискурс. Но ее слова можно понять и как призыв к оправданию нацистов и их союзников — ведь именно они в первую очередь ассоциируются с проигравшими в войне.
После относительного упадка интереса к прошлому в 1990-е годы в большинстве стран региона в 2000-е годы наметился новый подъем исторической памяти; как и в России, о которой речь впереди. Причем он приобрел ярко выраженный политический характер и оказался связан с ростом националистических тенденций. Либеральные и демократические партии, как правило, не смогли создать «государствообразующие» мифы (по словам Роберта Трабы). И в России, и в ряде стран Восточной Европы на поиски таких мифов пустились политики националистического толка.
Доминирующей тенденцией стала конфронтация ряда стран Восточной Европы с Россией. Особенно острые конфликты у России произошли с Латвией, Литвой, Эстонией, Польшей и Украиной. В 1990-е и 2000-е годы в этих странах создается инфраструктура мемориальной политики — институты национальной памяти и музеи тоталитаризма, которые играют важную роль в политической жизни. Так, в Польше Институт национальной памяти, где работают несколько сот сотрудников, был создан в 1999 году на основе уже существовавшей Главной комиссии по расследованию преступлений против польского народа. Однако только с 2005 года его деятельность приобрела явно выраженный политический характер, когда историческая политика стала важнейшим инструментом президента Леха Качиньского. На Украине Институт национальной памяти создали в 2006 году, когда при президенте Викторе Ющенко историческая политика была положена в основу идеологии режима. В 2003 году в Братиславе был основан Институт памяти народа. В Чехии имеется Управление документации и расследования преступлений коммунизма. В Литве еще в 1993 году возник Центр исследования геноцида и сопротивления жителей Литвы. Были созданы Музей оккупации Эстонии (причем оккупации во множественном числе — нацистской и советской) в Таллинне, Латвийский музей оккупации в Риге и Музей жертв геноцида в Вильнюсе.
Были также предложены, а в некоторых странах и приняты проекты мемориальных законов. Причем не только подобные западноевропейским законы, запрещающие отрицание Холокоста (как в Чехии и Словении), но и законы, запрещающие отрицание преступлений коммунизма. Так, по закону об Институте национальной памяти, принятому в Польше в 1998 году, криминализировалось в равной мере отрицание преступлений нацизма и коммунизма против поляков и польских граждан. Правда, с тех пор имела место единственная не доведенная до конца попытка применения этого закона. В 2006 году проект закона, объявляющего Голодомор «геноцидом украинской нации» и запрещающего его отрицание под страхом административной ответственности, был внесен в Верховную Раду президентом Виктором Ющенко. Однако в принятом Радой законе осталась только квалификация Голодомора как геноцида. В 2007 году Ющенко вновь предложил закон, предусматривающий уже уголовную ответственность за отрицание Голодомора и Холокоста как геноцида соответственно украинцев и евреев. Но закон принят не был, в частности потому, что Конституция Украины допускает возможность ограничения свободы слова только в строго определенных случаях, под которые представленный проект не подпадал. В Литве в 2009 году Сейму была предложена поправка в Уголовный кодекс, вводящая уголовную ответственность для тех, кто «пропагандировал, отрицал, грубо умалял или оправдывал геноцид или другие преступления, совершенные коммунизмом или фашизмом». Восточноевропейские страны (особенно Украина при Викторе Ющенко) проводят также активную «дипломатию памяти», пытаясь добиться официального признания международным сообществом факта преступлений коммунистических режимов. Как правило, с половинчатым результатом, поскольку дальше общего осуждения тоталитаризма международные организации не идут.
Было бы неверно не видеть различий между исторической памятью и исторической политикой различных восточноевропейских стран. По мнению Штефана Требста, предпринявшего попытку их типологического анализа, общим знаменателем для памяти этих стран (включая Россию) выступает «этнонационализм», а «дифференцирующим признаком» служит отношение к коммунизму. Где-то (например, в странах Балтии) это отношение характеризуется, по Требсту, безоговорочным отрицанием. Где-то (как в Украине и Польше) общество расколото по вопросу об оценке коммунистического наследия. В некоторых странах (например, в Болгарии и Румынии) преобладает «апатичное отрицание», допускающее положительную оценку многих черт этого наследия. Тогда как в других странах — прежде всего в России и Белоруссии, где власть в значительной мере принадлежит прежним коммунистическим элитам, — и вовсе не произошло размежевания с «коммунистической практикой господства». Конечно, это несколько упрощенная схема. В той же России, например, отношение к прошлому не сводимо к его механическому воспроизводству. Но примечательно, что даже при «дифференцирующем взгляде» в глаза бросается общий подъем национализма.
Однако у многих исследователей создается ощущение, что с национализмом сегодня «что-то не так». И особенно «не так» с национальной историей. Характерным примером подобных сомнений является работа Шари Коэн «Политика без прошлого», привлекшая внимание к «отсутствию истории в посткоммунистическом национализме». По мысли автора, в составе посткоммунистических правящих классов преобладает так называемая «массовая элита», состоящая преимущественно из безразличных к идеологии «оппортунистов» и поэтому «лишенная истории» (historyless elite). Коэн исследовала этот феномен на примере Словакии, но, по ее мнению, «массовая элита без исторического сознания» господствует также и в других посткоммунистических странах, прежде всего в России и Украине.
Коэн уловила важную, на мой взгляд, черту современного национализма: не имея проекта будущего и не умея создать национальную историю, он манипулирует обломками прошлого. Возможно, точнее было бы называть его этнопопулизмом. Подъем исторической памяти в 2000-е годы дал немало примеров подобной манипуляции. В частности, мы увидим, что историческая политика в России начала XXI века испытывает немалые трудности с созданием непротиворечивого национального романа.
* * *
Наш обзор сегодняшнего восприятия прошлого позволяет, по-видимому, говорить о двух основных типах современной исторической памяти. Это, с одной стороны, «культурная память», опирающаяся на «индустрию наследия», а с другой — «политическая память», поддерживаемая институтами «исторической политики», в том числе мемориальными законами. При этом культурная память может быть как национальной, так и локальной (или наднациональной), а политическая память может иметь разные ориентации — от либерально-демократической до националистической и «имперской». Два типа памяти, естественно, тесно переплетаются, подобно индустрии наследия и исторической политике, которые невозможно четко разграничить. Как и всегда, в реальности мы видим скорее широкий спектр переходных форм, нежели «химически чистые» типы. В Западной Европе преобладает первый тип, в Восточной — второй. Как и в России, которая близка к крайней точке этого спектра.

Ссылка: Политика памяти и мемориальные законы - Русский Журнал

Комментариев нет:

Отправить комментарий